Два босяка - Страница 3


К оглавлению

3

– Пошёл гудеть!.. – недовольно заметил Маслов и отвернулся от костра в сторону.

Сквозь кустарники, закрывавшие вход к нам, видна была узкая полоса каменистой дороги, проходившей мимо них; за дорогой гора круто обрывалась, из-за обрыва смотрели вершины деревьев, уже освещённые луной, а далеко за ними, на горизонте, лежало неподвижное море, блестевшее, как стекло…

Речь Степка рождала звучное эхо… Больше не было звуков.

– Разве я что сказал обидное? Ничего. Вот Максим говорит… человек, говорит, должен свою душу беречь… то есть учить… или как там? А я говорю – человек ни при чём в этом деле. Он – как перо: куда ветер дует – там оно и будет. И выходит что? Выходит – наплевать на всё! Знай себе летай веселей, безо всяких соображений.

О чём соображать? Как ни живи – издохнешь. Да и издохнешь-то неизвестно когда, – может, сейчас, а может, завтра. Начальство об этом тебе не объявляет. Было раз со мной, когда я ещё в Москве артельщиком служил…

– Говорил ты про это ведь. Не раз уж… Молчал бы… теперь… Слышишь, как тихо… Лист не дрогнет… – Маслов начал говорить с раздражением, а кончил задумчиво и грустно.

– Лист – пущай. А я хочу про себя заявить, – не унимался Степок, отчего-то всё более возбуждавшийся, тогда как его товарищ становился всё задумчивее и мрачнее.

– Я хочу сказать, что, мол, я тут? Живу и прочее… Миша! Давай, споём песню!

Болгарскую этакую, а? Не могу я видеть тебя в таком духе. У нас, московских, дух лёгкий, и мы у других такой видеть хотим. Что, право! И не пели мы давно…

Споём! Разыгрался бы ты…

Степок вдруг изменил свой весёлый и бойкий тон на просительно-жалобный.

– Петь можно… Это не мешает, – согласился Маслов и, подвинувшись к товарищу, сказал: – Ну, начинай!

– Любимую? – снова встрепенулся Степок. Маслов кивнул головой. Они сидели против меня по другую сторону костра, и их лица то ярко освещались огнём, то исчезали в клубах дыма. Степок встал на колени, потрогал рукой горло, немного закинул голову назад и приставил к глотке палец.

«Эх, да разгони-и…»

– тенорком начал Степок, блеснув на меня глазами. Он часто нажимал пальцем на глотку, и от этого длинные ноты дрожали мелкой трелью.

«Разгони ты, ветер, тучи грозные!..»

– попросил Маслов речитативом и странно качнул головой, как бы не надеясь, что ветер исполнит его просьбу.

«Ты разве-ей…»

– взмахнув рукой в воздухе и плавно поводя ею, продолжал Степок песню. Он повышал голос и приказывал.

«Ты развей-ка грусть-тоску-у мою-у…»

– вытягивал Маслов речитатив, и постепенно слова песни рождали из себя ту заунывную русскую мелодию, прерываемую краткими криками, что всегда заставляет воображение слушающего рисовать погибающего, его безнадёжные жалобы и стоны и последние вспышки угасающей энергии. Маслов пел баритоном, очень густым и гибким; иногда в голосе дребезжало что-то надтреснутое и хриплое, но это не портило песню, а только придавало ей больше задушевности и той простой красоты, которая и есть красота истинная.

«…Чтоб светило ясно солнышко…»

– всё выше поднимался Степок, щуря глаза и краснея от напряжения.

«Чтоб жилось мне, добру молодцу…»

– просил и жаловался Маслов, тоже повышая голос.

«Эх, беззаботно, вольно… весело!..»

Искусственно вибрировавший голос Степка порвался, а баритон Маслова ещё выводил сильно и красиво:

«Эй, вольно… весело-о!..»

Степок встал и, взмахнув рукой, залился, крепко зажмурив глаза:

«Эх, да ходят в небе…»

«Тучи грозныя-а…»

– тоскливо подхватил Маслов.

«А тоска изъела сердце мне…»

– Э-э-эх!.. – громко вздохнул Степок, не открывая глаз.

А глаза Маслова были открыты, и он был бледен. Он сидел, вытянув ноги, и, откинув корпус назад, упёрся руками в землю. Выгнутая вперёд грудь высоко поднималась и опускалась, и из раскрытого рта волной пились слова песни, тоскливые, рыдающие… и всё более звучные.

Я смотрел на него, не отрывая глаз, и переживал то странное и сильное ощущение, которое так метко охарактеризовано словами «за сердце берёт».

Голоса товарищей то сливались в одну струю, то звучали каждый отдельно, оттеняя и подчёркивая выразительность другого.

Маслов не шевелился, Степок стоял и раскачивался из стороны в сторону. На его шероховатой физиономии сияло блаженство, а красивое лицо Маслова нервно вздрагивало и, – казалось, – всё более бледнело, точно из груди певца, вместе с голосом, выливалась и кровь. Его тоскливые чёрные глаза смотрели прямо на меня, но я чувствовал, что он не видит ничего – ни меня, ни горы, к которой прислонился… Видно было, что грудь этого человека полным-полна тяжёлой, едкой болью и что песня – единственное лекарство, которое облегчает эту боль. Он в одно время и выпевал свою тоску и почти отпевал себя… Иногда судорога, пробегавшая по его лицу, заставляла меня ожидать, что он сейчас заплачет… и тогда я испытывал желание бежать от этого человека, такого сильного, красивого и замученного до слёз…

Песня рыдала то тише, то сильнее… и с каждой новой нотой всё более становилась похожа на причитание по умершем, а Маслов, опрокидываясь назад, всё круче выгибал грудь, как бы этим желая облегчить исход звукам, переполнявшим его. Степок выделывал удивительные фиоритуры и триоли, постукивая себя пальцем по глотке и, не открывая глаз, из стороны в сторону мотал головой, поводил плечами, взмахивал рукой в воздухе… жил весь в песне.

– Моn dieu! Соmmе с'еst Ьеаu! Quеllе роesiе!.. Fеu аu mоntаgne еt lа сhаnsоn!.. Это похоже на гномов! Je vеuх lеs vоir… – затрещал звонкий женский голос.

– Эй! Кто это поёт? Идите сюда! – крикнул барский басок.

3